Весь вечер Рамина вела подробный допрос на тему моего ереванского детства. Я рассказывал ей, как рос под знойным армянским небом, на высоком холме, в светлом доме с пыльными подоконниками.
Беременная мать бросила третий курс по классу фортепьяно московской Консерватории и приехала в родной город выхаживать мою больную раком кожи бабушку. Папа учил детей мифологии в местной школе.
Я помню, как приходил к папе в класс. Увидев меня из-за приоткрытой двери, он всегда сладко прищуривался. А потом тут же продолжал с деланной серьезностью, в аккуратной рубашечке с подкатанными у локтей рукавами, вычерчивать на доске ленты Мебиуса. И чему он пытался научить этих детей? Потом отец забрасывал ключи от своего кабинета старому дядьке-вахтеру – в любое время года тот сидел в армейском кителе – и мы шли в кафе «Капелька», где всегда играли «в глазики». Смысл – смотреть друг другу в глаза и не моргать. Ни за что не моргать. Я часто выигрывал.
Я умею не моргать.
Рассказывал ей, как мы с младшей сестрой играли в горячем песке, смахивая друг с друга капли, падающие на нас с соседских простыней. Потом на балкон выходила мама. На ней была черная лента, как будто она уже носила траур по еще живой бабушке. Она могла часами стоять на этом балконе и просто глядеть на нас. Мы даже не всегда ее замечали. Хотя не уверен, что она всегда смотрела на нас.
Мама сворачивалась около меня клубком и всю ночь лежала рядом, если я болел ангиной. Она читала мне перед сном стихи Гете и сказки о стойком оловянном солдатике, которым мне почему-то всегда было приятно представить себя. Вот мои одноклассники бегут круг за кругом на школьном дворе или приседают. А я никуда с ними не бегу и уж тем более не приседаю, потому что я – маленький оловянный солдатик, гордый и, разумеется, одинокий.
В общем, это такие воспоминания, которые без труда можно извлечь из себя в любой момент жизни, посмаковать их хорошенько, растрогаться, а потом засунуть обратно в карман. Это длинные письма из прошлого, с порванной на сгибах бумагой.
А она действительно поселилась в моей квартире на несколько недель. Оккупантка. Ни к какой матушке я, конечно, не поехал.
Однажды вечером мы немного выпили и легли в мою кровать понежиться. Я снял с нее майку и гладил ее грудь. Она сказала, что хочет пить.
Я ответил:
- Ни одной девчонке в этой квартире не предлагался такой сервис.
И побрел на кухню – греть для нее молоко. Когда я вернулся, она уже сидела, поджав ноги, в гостиной и смотрела какую-то передачу про китов. Повернулась ко мне, сложила пальцы на манер бинокля и пропела:
- Рыбы! Какие огромные рыбы! Глядят капитаны и смотрят в бинокли.
Я спросил:
- Слушайте, а вам на самом деле просто нравится лежать между теплыми человеческими ляжками, и безразлично чьими?
Она сказала «да» и, прищурившись, посмотрела на мой стакан с молоком.
По вечерам я усаживал ее за свой письменный стол и заставлял писать диктанты. Слово «верноподданный» она всегда писала с ошибкой.
В тот день, когда она сдавала экзамен, у меня все валилось из рук. Я даже молился за нее с отчаянием благородного педофила.
И самое смешное, что о результатах всего этого мероприятия я так и не узнал. Точнее, узнал. Но уже значительно позже. Она просто исчезла. Неблагодарная.
Спустя год мы встретились в кофейне, на веранде которой я сейчас сижу.
Этот парень, что играл в покер, все время на меня смотрит. Может, он с кем-то меня перепутал. Потому что еще немного, и он спросит: как живешь? Я не найдусь с ответом.
Так вот, она сидела за столиком с каким-то волосатым хрипуном в грязных джинсах. Они о чем-то ворковали, ни на кого не обращая внимания.
Наконец, она меня заметила и даже как-то неуклюже помахала рукой. Помахала так, как будто мы видимся здесь каждый день, не знаем друг друга и общаемся исключительно таким образом – от взмаха к взмаху. Кафешная любезность. Я зачем-то тоже, как мудак, помахал ей в ответ. Просто автоматически.
Моя правая рука сделала это совершенно самостоятельно.
В следующий раз я видел ее в конце весны около университета. Она семенила с каким-то пакетиком под мышкой. Мы двигались в сторону Парка Культуры. Шли по Остоженке. Она направлялась в бассейн. По дороге я выслушивал отчет о ее славном путешествии с друзьями по Сицилии, прелестной в мае.
- Он американец. Еврей. Шестнадцать лет живет в России. Сумасшедший, кстати, тоже.
Еще она жаловалась не то на депрессию, не то на шизофрению. До конца так и не понял, что она имела в виду.
Я сказал:
- У вас что, раздвоение личности?
Она не улыбнулась. Судя по ее осунувшемуся лицу и прыщикам на подбородке, с ней и правда что-то происходило. Хотя что, собственно, с ней могло происходить? Все кочует, дура, от одной навязчивости к другой, из койки в койку, из бара в бар.
Через пару недель я написал ей: «Где вы, чертиха?» Спустя полчаса мы уже сидели в «Кофефобии». На ней была какая-то лимонная распашонка. Я сказал, что хочу такого же цвета носки. Она завела песню про свое псевдо-сумасшествие. Я не верил в это ни секунды. Как можно вдруг свихнуться, если уже давно не в уме? Сказал, что теперь ей предстоит в него, в ум, только вернуться. Но шансов мало.
Да я ее просто ненавидел. Но зачем-то к ней стремился.
Я проводил ее домой. Теперь она жила в центре. В дурацком пластмассовом районе. Напротив МИДа поселилась, стерва. Я спросил:
- А вы квартиру за какие деньги снимаете?
Она заявила, что получает пособие в психдиспансере. А потом заискивающе улыбнулась. Блядские штучки девицы не в себе. Вот же образина. Что тут скажешь? На этот раз я твердо решил – никогда больше ей не позвоню, увижу на улице – убегу, что-нибудь напишет – тут же сотру.
Но нет. Я снова и снова продолжал с ней встречаться. Водил по модным заведениям, дарил книжки, пробовал устраивать на работу в более или менее приличные журналы. Ее послали брать интервью у одной певицы – она с ней подралась. Направили к музыканту – переспала. А потом еще мне рассказывала. В общем, я пытался за ней присматривать.
Не получилось.
За две недели до конца декабря я предложил ей встретить Новый год вместе. Она с необыкновенной легкостью согласилась. В десять тридцать я уже поджидал ее. Хлопотал на кухне. Закупил в супермаркете всякой гурманской хрени. Очень надеялся угодить ей клюквенным мороженым - ненормальная, кажется, млела от клюквы - и куском «фермерского масла». Дочка фермера обязана любить фермерское масло. Я представлял, как буду размазывать эти жирные сливочные ломти по тоненьким, только что поджаренным тостам и тут же запихивать их в ее рот. Я улыбался этой мысли, переклеивая этикетки на вине. Меня раздражало, что они приклеены неровно. Дорогие бутылки с кривыми этикетками.
И вот она появилась с деревянным оленем мне в подарок. Олень был в красном шарфе и с отломанным рогом.
- Да, рог по пути отломался.
- Ваши подарки вас выдают.
Я сразу усадил ее за работу - поручил резать сыр. Чертовка резала сначала ответственно, потом начала щебетать, и от этого ломтики выходили небрежными. Я нервничал, пристально смотрел на сыр, не слышал, что она говорит, в глазах темнело, два стакана выскользнули из рук и с треском разлетелись. Я просто не переношу плохо нарезанный сыр. Что поделаешь, если многие вещи в жизни я с трудом переношу?! Она сказала, что у меня бытовой невроз. А мне неважно, как это называется и что она об этом думает.
Ближе к полуночи она все чаще выходила в коридор потрещать по телефону. Бесконечно слала какие-то сообщения.
Я сказал, что телефон придется выключить. Мои правила. Она подняла брови, прикусила нижнюю губу и без всяких слов вырубила свой чертов мобильник. Герой. Я же говорил, что на самом деле она – герой.
И вот мы очень пристойно сидели за столом. Правда, потом она затребовала президента.
- Видите, он все больше становится похож на мышь!
Я ничего такого не заметил и замечать не желал, потому что чаще смотрел на ее оленя, которого поставил на телевизор.
Выпили Кир-рояль. Хихикала, смоля сигаретой. Хотя раньше, вроде, совсем не курила. Рассказывала о том, что недавно начала писать что-то большое.
- Бля, вот как вас, графоманов, на всякие романы тянет! Слово нравится? Возбуждает? Рассказ. Рассказ сначала хороший напишите!
- Я не говорила – роман. Текст. Пишу текст. Хочу знать о словах все. Вот, например, слово – макрель! Красивое, правда? Мокрое слово.
- Мокрое.
Я налил нам еще сухого вина и посмотрел на нее сурово.
- А вам больше не с кем было Новый год отметить? Поэтому вы здесь сейчас сидите?
- А вам?
Мне? Мне было действительно не с кем. Точнее – ни с кем не было нужды. Не было вообще нужды его отмечать уже последние лет десять. Не вижу в этом никакого достойного меня события.
И вот я уже пьян. Чувствую, как именно пьян. Танцуем на моей кухне. Под Гинзбура. Пытаюсь ее целовать. Отворачивается. Смотрит на часы. Включает свою пластинку. Moloko. Мо-ло-ко. Пляшет. Извивается. Сучит ногами. Задирает подбородок. Вверх. Плечами подергивает. Томная. Кажется себе томной. Сижу в кресле. Вытягиваю носок. Назад. Свожу локти. Смотрю на эту резвящуюся макрель. Снова все вокруг запульсировало. Снова – военный марш в моей голове.
В какой-то момент она замерла. Остолбенела. Я не сразу заметил, что музыка оборвалась. Сама оборвалась, или она ее выключила? Мы долго смотрели друг на друга. Она не улыбалась, не говорила – смотрела на меня серьезно, потом как-то жалостливо. Вдруг схватила свой выключенный телефон и ушла в другую комнату. Ее долго не было. Вышла раскрасневшаяся – ундина проклятая. Заранее пристыженная своей преступностью. Начала собираться, заметалась, что-то нечленораздельное мне говорила.
Искала шарф.
- Куда вы собрались?
- Мне надо. Правда. Очень надо. Срочно. Понимаете. Очень срочно. Но я вернусь. Здесь недалеко. Меня час не будет.
Мы вместе вышли на улицу. В пурге я не понимал, где я, где она – вот такси.
Она уселась. Помахала мне из-за потного стекла рукой. И я снова помахал в ответ. Я не хотел. Был бы пистолет – выстрелил. Но я помахал. Моя рука сделала это совершенно самостоятельно. Так бывает, когда дрочишь.
Всю оставшуюся ночь я дрочил.
Сейчас сижу здесь и уже как будто готов заплатить по счету. Но торопиться некуда. Место это круглосуточное. И муки мои круглосуточные. Все в этом мире круглосуточное. А виски уже просто яд. От всего тошно. Прошу кремировать меня и забыть.
Я действительно устал.